Тарту меня ничем не встретил. Города теперь не встречают и не провожают. Они живут своей жизнью и им дела нет до скромной суеты въезжающих, отъезжающих и постоянно в них проживающих. Теперь это ощущается особенно остро. Город отторгает жалкую суету тех, кто ощущает своё право участия в его делах. Должно быть здесь кроется некая обида за предательство и измену. Тарту не хочет участвовать в современности. В городе ощущается дух завершения. Это ощущение общее, не выражаемое конкретными определениями. Выражаемы словами последствия. Провинциальную осанку и жажду европейского стиля проявляет только миниатюрный центр города. От центра город оползает в ветхость и разрушение. Руины духа не имеют ничего общего с античными руинами, которые так удобно было стилизовать в утончённую эстетику произведений изобразительного искусства.
Дом, в котором не живут, ветшает. Тарту – это дом некоего всеобъединяющего творческого духа, стиля и традиций. В этом доме не живут. Студенческая вольница объединилась возле одной, выделенной из прочего, традиции.
Весьма уважаемое историческое лицо, Сергей Лифарь, блестящий артист русского балета, звезда дягилевских “Русских сезонов” в Париже (и не только там), был страстным библиофилом. Что в нём стоило бы уважать больше, вопрос вкуса. Театралу личность Лифаря дорога как память о триумфе русского балета. Библиофила привлекает личность прежде всего неутомимого деятеля культуры, проповедовавшего блистательную поэзию “солнца русской поэзии”. Как-то не хочется применять легковесных определений для этой привязанности. Она не имеет ничего общего с порхающим понятием увлечения или, того хуже, хобби. Это было некое постоянное, не перебиваемое никакими фактами биографии, духовное состояние. Профессиональная привязанность к балету не выдерживала мощного напора эстетического напряжения, рождённого библиофильской страстью. К примеру, в августе 1934 года Сергей Лифарь пребывал в состоянии “непрекращающейся муки творчества”. Балет не имел никакого отношения к этим мукам. Он хотел написать предисловие к издаваемому им же “Путешествию в Арзрум”, но не знал, с чего начать. “...Все слова, которые я записывал на бумагу рядом с именем Пушкина казались мёртвыми, фальшивыми, недостаточными...” Эта мука вылилась в тяжёлое душевное расстройство. Духовные сбои повлияли на его сценическую деятельность. В блистательном Рио-де-Жанейро случился скандал. Лифарь отказался выйти на сцену, потому что был истомлён борьбой с собственной интеллектуальной беспомощностью. Он по-прежнему не знал, с чего начать своё вступление о Пушкине. А когда, как ему показалось, его озарило, то всё равно получилось блекло и убого. Пример достаточно убедителен для того, чтобы понять; чем значительней тема, тем меньше она оставляет места для комментариев по поводу самой себя.
Очень бледно и невыразительно звучит бесспорное утверждение о том, что Удо Георгиевич Иваск внёс значительный вклад в историю русской культуры.