...Из множества тех, которыми штопают жизнь. Ни крестиком, ни гладью, а как попало. Вдоль и поперек, вверх – вниз, из стороны в сторону. И нет ей конца, пульсирующей по толщине, увязывающей неувязываемое, соединяющей несоединимое ...
Гулял я как-то по Таллину и в одной пустячной антикварной лавке среди обилия фальшивого агитационного фарфора и подлинного медно-деревянно-керамического хлама хуторского эстонского прошлого облюбовал очаровательную эмальку (5,0х7,0 см) с православным сюжетом. С двумя святыми на разнообразном фоне из стилизованного изображения монастыря в обрамлении куп деревьев и синей полосы водной глади с одиноким парусником. “Должно быть Зосима с Савватием на фоне Соловков?” – спросил я девицу за прилавком. “Похоже на то,” - ответила она. “Да нет, - сказал я вглядываясь, - тут вот подписано – Сергий и Герман. Стало быть Валаам.” “Берете или нет?” – с интонацией раздраженной вежливости и с высокомерием незаслуженно оскорбленного интеллекта спросила продавщица. Я взял. Цена была бессмысленно низка по отношению к бесспорным художественным достоинствам эмали. Это очарование, торжествующе-многокрасочное последствие раскованных действий мастерской, но слегка подгулявшей кисти стоит теперь у меня на письменном столе и по силе чуть ли не радиоактивно, а по следствиям – благотворно и сдержанно-торжествующе влияет на меня. Не наивистически изложенным сюжетом – эта изысканная небрежность, от которой просто мещански тепло и трепетно и умилительно. Не переливом торжествующих оттенков и цветов (это искрит и разубеждает в однозначности серой безысходности жизни даже в окончательно осенний, упакованный в серую безысходность, предзимний день. Как скорая помощь при заболевании обостренной однотонностью). Это манящая оптимистичным таинством подсказка на тему вечности, её неведомой, но смазливой привлекательности ... Да мало ли ... Много всего в этом переросшем собственные размеры окошечке радужного торжества. И вот сидишь, освященный, бездумно листая подшивку “Недели “Современного слова” (бесплатное приложение к “Современному слову”) за 1913 год почитывая то, что никогда не переиздавалось, да никогда и не будет переиздано по причине духовной необременительности и легкости некогда опубликованного и в мартовском номере (N259) наталкиваешься на стихотворение Валентина Кривича “На Валааме”:
Ты прожил радостные весны ...
И в странном слове никогда
Слились безмолвие, и сосны,
И мхи, и камни, и вода ...
Мы вместе... ты с твоею тайной,
С твоей великой тишиной,
И я – ненужный и случайный,
Мятежный, слабый и земной ...
И ночь – как день... и дни – как годы ...
И жизнь так странно далека ...
И в отуманенные воды
С гранитных скал глядят века ...
И это, не бог весь каких художественных достоинств, но безусловно очаровательное стихотворение столбит чувство и возбуждает интерес и как хирургическими нитками стягивает брешь равнодушия в теле повседневности и потом рассасывается постоянным интересом к возникшей теме, сияющей эмали, прокомментированной Кривичем. И к ней – этой теме подтягивается давно пылившийся на полке посмертный сборничек стихов Иннокентия Анненского “Кипарисовый ларец” 1923 года издания. Составителем которого был Валентин Кривич. И небезосновательно – он был сыном великого символиста. И поэтому уже дважды небезосновательно стоит автограф Валентина Кривича: “...”. И здесь пока многоточие, легко прогнозируемое развитие темы, бег нити, стежки. Придет время или случай и будет ясно, кто такой адресат и почему именно ему подписан сборник. А пока паузы жизни приятно заполнять другим занятием из разряда тех же, приятных занятий, подтвержденных скромными знаками ушедших времен, фактическим склонением меня к этому заманчивому прошлому, которое перерастает скромное предназначение того, что якобы кануло в Лету... Большой Скит, небрежно намалеванный на эмальке фоном для Святых обретает конкретность и населяется монашеством если прочесть книжечку Янсона “Большой Скит”, изданную в таллинском издательстве “Странник” в 1940 году. В том же издательстве, но годом раньше был впервые издан “Валаам” Зайцева. И где-то здесь сердцевина русского эмигрантства – сгусток ностальгии. Потому что понимаешь, что значит для русского писателя эта поездка на финский (в те времена) Валаам или эстонский (опять-таки, в те времена) Псково-Печерский монастырь. И отсюда само собой перемещаешься в сторону эмигрантской столицы. В сторону русского Парижа.
Вот так и латаешь свою душу – старыми нитками пройденных и прожитых связей, взаимозависимостей, которые неожиданно обретают прежнюю прочность, потому что востребованы и нужны. Хотя бы – мной и мне.