
Жил да был на славном курорте Усть–Нарва (некоторые еще говорят “Нарва-Йыэсуу”. Вольному воля) русский поэт с польскими корнями Константин Случевский. Жил по-курортному, насколько служба дозволяла. Кому доводилось быть главным редактором “Правительственного вестника” знают – сильно не забалуешь. А если даже и забалуешь, то не сильно. Настолько не сильно что и забаловывать-то, с такою слабою интенсивностью, нет смысла.
Может оттого, что не забалуешь (кто ж забаловать-то, по подходящему случаю, не любит? Ответь читатель?), то ли еще по какой другой скорбной причине, а впадал порою поэт Случевский в возвышенную печаль, впополам с приниженной тоской, периодически нарушая этот малоубедительный и нежизнерадостный баланс. Что тоска, что печаль – как говорится, одна малина, хрен редьки не слаще... (а вот редька слаще хрена. Давно отмеченный парадокс). Забивался он тогда, покусывая свои изнеженные, случевские локти, в какой-нибудь уголок и писал оттуда “Песни из Уголка”.
Сердобольные друзья любили комплексующего и рефлексирующего, слабовидящего поэта и частенько наведывались в усть-нарвские пенаты, чтобы вдохнуть в него жизнь, а вместе с ней и надежду на поэтическое будущее, по поводу и во славу чего пригубить, а то и выпить до дна, бокал какого-нибудь глубоко патриотичного, русского 40-градусного легкого эля, или еще какой-нибудь пушкинской жженки, подставляя обветренные лица йодированно ласкающим струям балтийского зефира. Мало ли чего приходило в голову этим мастерам эпитетов, гипербол, парабол и разнообразно нездоровых склонностей (в хорошем, созидательно-творческом смысле).
А когда начинали задыхаться от спертого, соснового духа усадебного сруба, то выходили на крыльцо, почесать … - нет! не угадал, читатель!
Почесать язык в незамысловатой дружеской беседе про баб и прочие, разнообразно возвышенные и одухотворенные вещи.
Вот как-то вышел покурить художник Мещерский, окинул своим пронзительным прищуром открывшиеся дали и подумал: “Ужо нарисую Нарвский рейд”. (Тут мы приврали. Картину “Нарвский рейд” Мещерский нарисовал в 1890 году, а Случевский поселился в 1896. А приврали для того, чтобы заострить внимание на правде. Правда, победившая в схватке с ложью, проще на душу ложится).
Раскурил он пахитоску, пыхнул в пространство терпкими клубами будущего Беломор-Канала и забылся в табачном угаре. Пока не вышел к нему поэт Бальмонт, заехавший с бездельной оказией из не менее (а то и поболе) курортного Меррикюля, в котором имел поэтическую склонность вдохновенно (поэт – что с него возьмешь, кроме вдохновения) отдыхать.
Вышел и говорит: “Ну что, брат Мещерский?” “Да так как-то, брат Бальмонт, - отвечает ему в масть Мещерский, - Все как-то вот так, как-то”. (Гоголь не будет в претензии за ненавязчивый плагиат. Подкорректированный под нужды темы). …
Сели они на ступеньке и, по незаурядной причине богатства фантазии, стали придумывать всякие несообразности про это вот свое сидение.
Поэт Бальмонт говорит: “Вот сидим мы на этой бесстрастной, с точки зрения холодного камня, ступеньке и покуриваем. И ничего как бы не происходит. Никакой мистики, замешанной на бесконечности пространства и бездушного времени, отметающего в хлам наше насыщенное прошлое.
А м.б., лет эдак через сто, ничего не останется от приютившей нас усадьбы. Сгорит, скажем. Или на дрова разберут. Какой-нибудь местный слабоумный купчишко с дефективной, немецкой фамилией. И ничего кроме этой ступеньки, на которой мы дружески сегодня сгрудились, не останется. А какой-нибудь немолодой представитель будущего племени молодого и незнакомого, лет эдак через сто, с довеском, подойдет к этой ступеньке, задумается и м.б. скажет …”
А и точно. Пребывал я как-то, в расслабленно-возвышенном состоянии на горушке, неподалеку от памятного камня. Заприметил две ступеньки, оставшиеся от бревенчатого сруба дома Случевского, и подумал: “Лет эдак сто – сто двадцать назад, вполне себе могли сидеть на них Бальмонт с Мещерским. И м.б. Бальмонт беспричинно говаривал Мещерскому: “Пролетит сто с лихвою лет и м.б. какой-нибудь …” Ну и т.д. Смотри выше.
Одним словом вот они, эти ступеньки. Хранят, как возвышенно, сообразно нашему случаю, говорится, тепло великих бальмонто-мещерских седалищ.
Стоял я возле этих ступенек и думал: “Возвыситься, воспарить что ли? Приподняться над мировой прозой и идеологической проказой?”
Но ничего, кроме нелепого подскока моего грузного тела, не получилось. Не дано, стало быть….
P. S. И еще. Спасибо Бальмонту, что в далеком, самодержавном прошлом он вспомнил про меня – скромно и отнюдь не вызывающе грядущего.